
Розанов написал перед смертью Мережковскому: "Пирожка хочется, творожка". Он, введший в литературу самое мимолетное, мелкое, "невидимые движения души, паутинки быта", теперь хотел осязаемого, простого, вкусного. Пирожка хотел, творога, еды.
Почему он писал об этом Мережковскому, не очень понятно. В 1914 году Розанову уже был объявлен бойкот, и с высоты наших дней вполне оправданный: он дописался до негодующих статей по поводу указа об амнистии революционерам-эмигрантам и, главное, еще раньше до поддержки в печати версии о ритуальном убийстве в связи с делом Бейлиса.
Дикий, безумный, темный человек. Так ему и надо.Потом разве не он сказал: "Человек живёт как сор и умрёт как сор"? Вот так и жил, вот так и умер.
Но сперва ему была объявлена гражданская казнь. В 1914 году про него стали рассказывать грязные анекдоты "для своих". В том же 1914 году его перестали печатать. Журналист Ашешов написал про Розанова много статей, название одной из которых – квинтэссенция всех остальных: "Всеобщее презрение и всероссийский кукиш".
Этот кукиш в лицо Розанова и сунули. (Повторю: вполне, вероятно, справедливо.)
Автор "Опавших листьев" стал проедать оставшиеся деньги, начал залезать в долги, работы не было.
А потом и вовсе грянула революция. Тут уж и про Бейлиса, и про Розанова забыли. Хотя окурки, которые он подбирал, страшно худой и согнутый, у трактиров и бань, несколько раз вспомнят.
Василий Розанов написал однажды Гершензону: "Голодно. Холодно. Кто-то добрый человек, разговорясь со мною в бане, сказал: "В. В., по портрету Бакста - у Вас остались только глаза". Я заплакал, перекрестил его и, поцеловав, сказал – "Никто не хочет помнить". Он назавтра прислал целую сажень чудных дров, крупных, огромных… Собираю перед трактирами окурки: ок. 100 – 1 папироса.
Затянусь и точно утешен".Вот они, эти окурки.
"Никакой человек не достоин похвалы; всякий человек достоин только жалости". Это справедливо Розанов, еще ничего не зная о своей будущей жизни и об этих окурках, заметил.
В 1910 году Василий Розанов говорил: "Неужели все, что идут по улицам, тоже умрут? Какой ужас… Смерти я совершенно не могу перенести".
Ничего, Василий Васильич, вы еще и не такое перенесете.
Когда-то Роберт Фальк записал: "Мы все – люди привычки, и мы все забываем наши первоначальные живые ощущения. Лук, картошка – почти каждый день мы видим эти предметы и знаем, что их можно съесть и т. д. Но мы потеряли живое ощущение: картошка шероховатая, плотная, тяжелая, лук – гладкий, скользкий, с блестящей лёгкой шелухой и т.д. Люди – ленивые, сонные существа; мы не любим каждый день зарабатывать себе ощущения. Надо проснуться. Только тогда начинается искусство".
Когда у тебя нет денег, не сил, нет ничего, даже будущего – тогда лук и картошка становятся главными: ты отлично помнишь, какие они на ощупь, шероховатые, гладкие, скользкие – и тут кончается искусство. А совсем не там, где считал Борис Пастернак.
Пирожка хочется, очень хочется пирожка. Доброго слова. Целую сажень чудных дров.
Однажды в холоде осени восемнадцатого года какой-то знакомый Розанова увидел его, старого, худого, в ужасном плаще, плетущегося по грязи на площади базара в Посаде. В обеих руках банки.
"–Что это вы несете, В. В.? – Я спасен, – был ответ. – Купил "Магги" на зиму для всего семейства. Будем сыты". "Обе банки были с кубиками сушеного бульона "Магги". Я с ужасом глядел на него. Он истратил на бульон все деньги, а "Магги" был никуда не годен – и вдобавок подделкой".
Эти же слова "пирожка хочется, творожка" – они же из Горького выплыли, из его трилогии, из повести "Детство": "Повара мои добрые, подайте пирожка кусок, пирожка-то мне бы! Эх, вы-и". Надо же: оказывается, Розанов Горького читал, хорошо помнил.
А потом еще был и холод. О нем Розанов напишет в "Апокалипсисе нашего времени" (в 1917-1918 гг.):
"Это ужасное замерзание ночью. Страшные мысли приходят. Есть что-то враждебное в стихии "холода" — организму человеческому, как организму "теплокровному". Он боится холода, и как-то душевно боится, а не кожно, не мускульно. Душа его становится грубою, жесткою, как "гусиная кожа на холоду". Вот вам и "свобода человеческой личности". Нет, "душа свободна" — только если "в комнате тепло натоплено". Без этого она не свободна, а боится, напугана и груба".
Удивительно, как мы не дорожим этим теплом, этой сытостью, этой гладкой кожей души – а потом раз, и потеряем. И будем тосковать по пирожку, по творожку.
По той свободе, которая у нас была, но теперь куда-то делась. Об этом хорошо еще Александр Володин сказал, возможно, о Розанове ничего и не знающий.
Он на фронте будет представлять и предвосхищать: что вот кончится война, и пусть ему разрешат, пусть не жить, но хотя бы оказаться там, где будет мир и обычная жизнь, без крови, без смертей, без страха и отчаянии. И он снова сможет: "купаться, кувыркаться, одеваться, раздеваться, опускаться, напиваться и не напиваться, обижаться и не обижаться, забываться и не забываться и еще тысячу всего только на эту рифму, и еще сто тысяч – на другие".
Сможет смотреть на женщин, сможет шутить с ними, гладить собак, которые не умеют читать, видеть коров, которые не умеют что-нибудь сочинить, видеть улиток, которым за всю свою жизнь суждено увидеть метр земли максимум.
"Стыдно быть несчастливым", – говорит он. И повторяет несколько раз за короткий текст: "Стыдно быть несчастливым". Есть тексты, которые тебя лечат. Они, может быть, и не великие, и даже, может быть, не подходят тебе (то ли жмут, малы, то ли наоборот, как в детстве, слишком большое пальто, на вырост). Но, однажды тебе попавшись, они запоминаются: не строчками, а идеей, облаком смысла.
Володинский текст именно из таких. Он тебя не спасет, не убережет ни от чего, ни подарит тебе сажень дров или лишнего окурка, творожка не даст и пирожка не подсунет, и жизнь его сто раз опровергнет, но я почему-то часто его вспоминаю. Стыдно быть несчастливым. У нас есть дом, работа, деньги, люди, которых мы любим, и люди, которые, кажется, любят нас. И кожа нашей души не покрыта пупырышками, а гладкая и пока еще относительно молодая.
И этот рефрен стучит у тебя в голове (не больно стучит, не как воробей, а как жилка счастья): "И каждый раз, когда я несчастлив, я твержу себе это: "Стыдно, стыдно, стыдно быть несчастливым".
И как-то, знаете ли, дорогие товарищи, попускает.
Свежие комментарии